Серве задохнулась. Она повернула голову и прижалась щекой к его бедру. Тело ее сотрясали конвульсии, но рвота не шла.
— Я… — всхлипнула Серве. — Я…
— Ты была верна.
Серве повернулась к нему. Вид у нее был сокрушенный и подавленный.
«Но это был не ты!»
— Тебя обманули. Ты была верна.
Он вытер ей слезы, и она заметила кровь на его одежде. Некоторое время они молчали, просто глядя друг другу в глаза. Жжение, охватившее кожу Серве, утихло, а ушибы растворились в какой-то странной, гудящей тупой боли. Как долго, подумалось Серве, сможет она смотреть в эти глаза? Как долго она сможет греться в их всепонимающем взгляде?
«Вечно? Да, вечно».
— Скюльвенд приходил, — в конце концов сказала она. — Он пытался забрать меня.
— Я знаю, — отозвался Келлхус. — Я сказал ему, что он может это сделать.
Откуда-то она и это тоже знала.
«Но почему?»
Он улыбнулся с гордостью.
— Потому, что я знал, что ты этого не допустишь.
«Что они узнали?»
Озаренный светом единственной лампы, Келлхус говорил с Серве нежным, успокаивающим тоном, подстраиваясь под ее ритмы, под биение сердца, под дыхание. С терпением, недоступным для рожденных в миру, он медленно ввел ее в транс, который дуниане называют «поглощением». Извлекая цепочку односложных ответов, Келлхус проследил весь ход ее разговора со шпионом-оборотнем. Потом он постепенно стер оскорбление, нанесенное этой тварью, с пергамента ее души. Поутру она проснется и удивится своим синякам, только и всего. Она проснется очищенной.
Затем Келлхус зашагал через ликующую толпу, заполнившую лагерь, направляясь к Менеанору, к стоянке скюльвенда на морском берегу. Он не обращал внимания на тех, кто громко приветствовал его; Келлхус сделал вид, будто погружен в размышления, что было не так уж далеко от истины… А самые настойчивые исчезали, натолкнувшись на его раздраженный взгляд.
У него осталась одна задача.
Из всех объектов его исследования скюльвенд оказался самым сложным и самым опасным. Он был горд, и это делало его чересчур чувствительным к чужому влиянию. А еще он обладал уникальным интеллектом, способностью не только ухватывать суть вещей, но и размышлять над движениями своей души — докапываться до истоков собственных мыслей.
Но важнее всего было его знание — знание о дунианах. Моэнгхус, когда много лет назад пытался бежать от утемотов, вложил в свои беседы с ним слишком много правды. Он недооценил Найюра и не подумал о том, как тот сумеет распорядиться открывшимися ему фрагментами истины. Раз за разом возвращаясь мыслями к событиям, что сопутствовали смерти его отца, степняк сумел сделать много тревожащих выводов. И теперь из всех рожденный в миру он единственный знал правду о Келлхусе. Из всех, рожденных в миру, Найюр урс Скиоата был единственным, кто бодрствовал…
И поэтому он должен был умереть.
Почти все люди Эарвы не задумывались об обычаях своих народов. Конрийцы не брились, потому что голые щеки — это по-бабски. Нансурцы не носили гамаши, потому что это вульгарно. Тидонцы не заключали браков с темнокожими — чурками, как они их называли, — потому что те, дескать, грязные. Для рожденных в миру все эти обычаи просто были. Они отдавали изысканную пищу каменным статуям. Они целовали колени слабакам. Они жили в страхе из-за непостоянства своих сердец. Каждый из них считал себя абсолютным мерилом всего. Они испытывали стыд, отвращение, уважение, благоговение…
И никогда не спрашивали — почему?
Но Найюр был не таким. Там, где прочие цеплялись за невежество, он постоянно был вынужден выбирать и, что более важно, защищать свою мысль от бесконечного пространства возможных мыслей, свое действие от бесконечного пространства возможных действий. Зачем укорять жену за то, что она плачет? Почему бы просто не стукнуть ее? Почему не посмеяться над ней, не утешить ее? Может, просто не обращать на нее внимания? Почему не поплакать вместе с ней? Что делает один ответ правильнее другого? Нечто в крови человека? Слова убеждения? Бог?
Или, как утверждал Моэнгхус, цель?
Найюр, сын своего народа, живущий среди него и обреченный среди него умереть, выбрал кровь. На протяжении тридцати лет он пытался поместить свои мысли и страсти в рамки узких представлений утемотов. Но, несмотря на звериную выносливость, несмотря на природные дарования, соплеменники Найюра постоянно чувствовали в нем какую-то неправильность. Во взаимоотношениях между людьми каждое действие ограничено ожиданиями других; это своего рода танец, и он не терпит ни малейших колебаний. А утемоты замечали вспыхивавшие в нем сомнения. Они понимали, что он старается, и знали, что всякий, кто старается быть одним из Народа, на самом деле чужой.
Потому они наказывали его перешептыванием и настороженными взглядами — на протяжении долгих лет…
Тридцать лет позора и отверженности. Тридцать лет мучений и ужаса. Целая жизнь, проведенная среди ненавидящих каннибалов… В конце концов Найюр проложил свой собственный путь, путь одиночки, путь безумия и убийства.
Он превратил кровь в воды очищения. Раз война — предмет поклонения, то Найюру требовалось сделаться самым благочестивым из скюльвендов — не просто одним из Народа, а величайшим из всех. Он сказал себе, что его руки — его слава. Он — Найюр урс Скиоата, неистовейший из мужей.
И так он продолжал твердить себе, невзирая на то, что каждый свазонд отмечал не его честь, а смерть Анасуримбора Моэнгхуса. Чем было это безумие, если не всепоглощающим нетерпением, потребностью наконец-то завладеть тем, в чем мир ему отказывал? Моэнгхус не просто должен был умереть, он должен был умереть сейчас, и неважно, Моэнгхус это или нет.